Для Марцелла. Но не для Якоба. Матросы, пришедшие в себя, вновь двинулись к лекарю. Якоб извлек из-под одежды небольшой кинжал-ланцет, почти бесполезный в грозящей свалке, и стал медленно пятиться к выходу.
Оборванец тем временем допил вино, удовлетворенно крякнул и потянулся к оставшемуся в кувшине Якоба. И за спиной его возникла неясная фигура в облачении доминиканского монаха.
– Вино отравлено, сын мой; и сейчас ты умрешь, – прозвучал тихий голос.
Оборванец резко повернулся, опрокидывая второй кувшин, со стоном рванул ворот рубахи, его выгнуло, и он повалился на пол. Зрачки горбуна расширились, и в них стоял – страх.
Якоб знал, что горбун умер не от яда.
Лекарь отпрыгнул назад и, повинуясь нелепому наитию, вскинул вверх руку с перстнем, разжимая пальцы.
Свечи замигали и погасли, тьма окутала гудящий кабак, и во мраке зловеще засветился багровый глаз камня.
Якоб сжал кулак и наугад кинулся меж столов, сослепу тыча кинжалом во что-то мягкое и кричащее.
Ему повезло. В грохоте рушащейся мебели и отчаянном женском визге он прорвался наружу…
Не раз в бездонность рушились миры,
Не раз труба архангела трубила –
Но не была добычей для игры
Его великолепная могила.
Н. Гумилев
Лала-Селах примостился прямо на полу, в дальнем углу курильни Лю Чина, подальше от презрительно-любопытных взглядов – хотя никому здесь не было дела до огромного, начавшего заплывать изрядным жирком евнуха дворцовых гаремов… Кто бы мог узнать в нем бывшего барласа охраны Свенельда?… Никто. А вежливый Лю Чин если и подумал лишнее, то это никак не отразилось ни на его раскосом лице, ни на поднесенной с поклоном глиняной трубке, уже заправленной зельем. Со всеми посетителями хозяин обращался одинаково предупредительно – лишь бы платили… А уж денег у нового клиента хватало.
Впервые искал замерзающий в холоде одиночества Лала-Селах забвенья в дымных заоблачных грезах – вино уже почти не действовало – и неумело втягивал он первые порции одуряюще терпкого дыма; и зыбкие видения вставали перед обмякшим и расслабившимся германцем. Зыбкие, первые, сладкие – и посторонний шум ворвался в его забытье.
Мутная, тяжелая злоба начала подниматься в душе несчастного евнуха – не дали забыться, вернули, кинули в проклятый и неправильный мир… Кто? Кто виноват?!
По лестнице буквально скатился какой-то человек в разорванном плаще, с окровавленным кинжалом и мечущимися, затравленными глазами. Он пронесся через курильню, в конце снова упал, споткнувшись о вытянутые ноги Лала-Селаха; гигант уже протянул руку, чтобы схватить пришельца за шиворот и размозжить ему голову о стену – когда внезапно узнал его.
– Зачем ты спас меня, лекарь?… Лучше бы я подох тогда, – пробормотал евнух, опуская руку.
Беглец поспешно вскочил и прыгнул к стене. К удивлению Лала-Селаха, в совершенно гладкой стене возник черный проем, куда и нырнул Джакопо Генуэзец. Он очень спешил – и не успел.
Когда стена становилась на место, по лестнице слетело несколько полупьяных, измазанных неизвестно чьей кровью матросов с тесаками и широкими абордажными саблями – и по меньшей мере трое из них видели потайную дверь.
Преследователи кинулись вперед, и бегущий первым отлетел, с размаху наткнувшись на вставшего Лала-Селаха. Матросы остановились, и широкоплечий северянин с шрамом через всю щеку громогласно заржал, тыча грязным пальцем в грудь евнуха.
– Эй ты, кастрат вонючий! Уйди с дороги, не мешай мужчинам выяснять свои отношения!…
Кровь ударила в голову германца. Дикая, пенящаяся кровь его лесных предков – и в толпу мужчин, собиравшихся выяснять свои мужские отношения, врезался зверь, и зверем этим был неистовый барлас дворцовой охраны, голубоглазый Свенельд.
Говоривший взлетел в воздух – взлетел, чтобы со сломанной шеей обрушиться прямо на клинки оторопевших товарищей. Свенельд не помнил, как попала к нему слишком легкая и короткая сабля – плевать, сгодится! – покатилась по полу срубленная кисть, треснул череп под волосатым кулаком, и снова чужой хрип, и снова победный рев, свой, собственный; и боль, острая боль в боку, и в спине, и снова боль, и узкий стилет в трясущейся тощей руке – уже падая, он успел опустить на искаженное смуглое лицо ставшую непомерно тяжелой саблю.
Боль прошла. Свенельд не помнил, в бреду или наяву увидел он склонившегося над ним лекаря Джакопо с блестящими от слез глазами.
– Я умираю? – прошептал воин.
– Да, – честно ответил лекарь. – Умирающим не лгут.
– Умираю от ран? В бою?…
– Да. И никто из них не ушел.
– Хвала небу! – облегченно вздохнул германец. Веки его сомкнулись, а на губах застыла счастливая улыбка. Якоб знал, что в глазах умершего не было страха.
О человек, растворившийся в лунных лучах,
Превратившийся в лунный свет!
Он так ясен и чист,
А в глазах – лишь печаль и боль,
И ни тени радости нет…
Хоригути Дайгаку
– Ты нарушил закон, – сурово произнес ночной гость. – Зачем ты отправил мальчишку к Сарту?
Шейх молчал. Он сидел, поджав скрещенные ноги, неестественно прямой, словно ось забытых солнечных часов – опустилась ночь, часы потеряли смысл, и лишь оставленная ненужная ось напоминает о их прошлом существовании.
– Ты нарушил закон, – повторил ночной гость, и тьма под надвинутым капюшоном сгустилась и сжалась в пружинистый хищный комок. – Каждому – свое, и не тебе вмешиваться в происходящее.